Клятва при гробе Господнем - Страница 59


К оглавлению

59

       Что не пир, что не пир, не беседа.
       Где я милого друга не вижу,
       Где постылый мой муж на почете,
       На почете, постылый, в большом месте!
       Надо мною, молодой, похвалился:
       У меня-де жена молодая,
       У меня хороша и гуллива;
       По ведру она браги выпивает,
       А чарочки, да кубки не считает:
       А все хороша, да не пьяна,
       А все меня старого любит,
       Хоть не любит — лелеет, голубит!

Громкий смех раздался по терему, когда эта песня была окончена. Гостьи понемногу становились смелее и говорливее. Женский разговор переливается только в два тона: это голос соловья, когда в женщине говорит сердце, и — щебетанье воробья, во всяком другом случае! Мы не станем пересказывать щебетанья, какое началось тогда между боярыней Старковой и ее гостьями: сердца их молчали! Следующую чарку доброго вина легче взяла и сама спесивая княгиня Авдотья Васильевна, только надобно было пропеть ей Чарочку. Знаете ли вы эту песню, которую перепевали в беседах русских из века в век и при которой все собеседники подтягивают своими голосами? Вот она:


       Чарочка моя,
       Серебряная,
       На золотом блюде
       Поставленная!
       Кому чару пить?
       Кому выпивать?

Здесь хор останавливается, и один голос поет:


       Выпить чару
       Свет

...

(поется имя),


       Выпить чару

...

(Поется отчество)

Хор быстро пристает к голосу и величает того, или ту, кто пьет: Многая, многая лета, многая, многая лета) В то же время один голос напевает:


       На здоровье,
       На здоровье,
       Чару выпивать,
       Другу наливать!

Хор песельниц казался каким-то странным существом: человеком и машиною вместе. Когда приказывали ему петь, плясать — душа, жизнь являлись в хоре, голоса разливались стройно, звонко, радостно. Кончив пляску, пение — рабыни стояли неподвижно у дверей, как истуканы, опустив глаза и руки. Только одна Машка, старая кормилица, имела право подпирать рукою свой подбородок, держа другую руку под локтем поднятой к подбородку руки. Ей также оной позволялось произносить приговорки и слова: "Ах! мать моя! Ох! боярыня! Эх! красное солнышко, белая лебедушка моя, горлица ненаглядная".

— Что ты смеешься, подруга моя дорогая? — спросила наконец боярыня Старкова у одной гостьи, которая не разговаривала ни с кем и не могла удерживаться от смеха.

"Да что, — отвечала гостья, — пришел мне в голову смех, А вот он какой: отчего это в песнях все поется про молодцов, про любовников, а если где придется помянуть мужей, то они либо за чужими женами ухаживают, либо свою жену бранят, либо жены на них жалуются? А уж кто у песни в почете бывает, так это все девушки, и то красные!"

— Вот что вздумала, затейница! — отвечала, смеясь, другая гостья. — Да разве не знаешь ты, что век-то наш только и есть, пока мы в девках, а то уж какой тебе век — словно нехотя чужой доживаешь?

"Слава тебе, Господи! — вскричала третья. — Отчего бы так вам казалось?"

— А вот мы спросим у старушки, — прибавила вторая. — Скажи-ка, бабушка, — продолжала она, обращаясь к кормилице, — что ты думаешь о том, что мы теперь говорим?

"А что, боярыня милостивая, — отвечала старуха, кланяясь, — есть старое присловье: сказка складка, а песня быль. Видно, в самом деле так на белом свете и водится".

Гостьи засмеялись. Старшая по летам немного оскорбилась словами старухи.

"Хорошему же ты учишь, бабушка, — сказала она. — Будто так и в самом деле всегда на белом свете бывает?"

— Да уж видно, что так: из песни слова не выкинешь.

"А вот я первая, — возразила гостья, — не знала любви вашей до самого замужества".

— Ну, видно, боярыня, к тебе любовь не хотела зайти в гости и ты ей не приглянулась.

Подруги закусили губы, потому, что в самом деле спорщица была ряба и коса. Но самолюбие женское еще хотело противиться. "Нет, — вскричала спорливая гостья, — я узнала любовь, когда мой Филипп Яковлевич на мне женился, а посмелся-ка кто другой подкатиться ко мне, я так его скатила бы на зимних салазках, что и не опомнился бы он!"

— Я верю, матушка, что ты своего муженька больно любишь, только вот ведь какие две беды — сказала бы, да не смею…

"Говори, говори!" — вскричали все, и даже сенные девки осмелились оборотить глаза на старуху.

— А вот что, простите вы моему дурацкому рассудку, — начала старуха, — любовь, боярыни, дело вольное, и уж как ты мужа ни люби, как муж тебя ни люби, а все эта любовь похожа на соловейку в клеточке, которой поет, да не высвистывает — потому, что воли-то уж нет у вас, ни у тебя, ни у него.

"Да, что же? Если я этой неволе сама рада?"

— Так, матушка, а все ты будешь думать, что, может быть, он тебя поневоле только любит. А как уж один раз подумала, то — прощай наша Параша! Хоть волосом человека привяжи, хоть кандалами прикуй — все он на привязи. Если невзгоды в самом деле нет, да ты полагаешь, что есть, так и, стало быть, счастье-то вам уж приказало долго жить, а оставило вас так — бессчастными — ни при счастье, ни при несчастье. А человека Господь на счастье ведь создал, и в эдакой, бессчастной-то доле, сердцу его и неловко кажется.

"Нет, нет!" — вскричали многие гостьи.

— Постойте, — сказала одна из гостей, — бабушка не сказала еще нам о другой беде.

59