— Неужели ты литовца променяешь на своего князя? — спросил толстяк.
Хозяин остановился, как будто испугавшись, не наговорил ли он чего-нибудь лишнего.
"То-то, отец милостивый, и не приходится нашему брату, мужику простоволосому, толковать с вами, боярскими людьми, да знатными господами. Проврешься, сболтнешь какую-нибудь словесную беду… Да ведь мы, отец мой, сдуру говорим, что слышим — наносные речи — на большой дороге живешь. — Ну! перебывает народу тма тмущая, и всякий скажет что-нибудь… Вам больше ведомо…"
— Полно, полно, хозяин, что ты! Наше дело также темное — чт_о_, что мы близ бояр-то живем? — Да мы, иной раз, еще меньше вашего знаем.
"Я ведь к тому только говорю, родимый, что время-то ныне стало не прежнее — плохое; и земля-то, кажется, не столь плодуща, как порасскажут, в старые годы, бывало; и народ-то стал щедушнее… Как наши-то старики живали — слушаешь, заслушаешься…".
— Да, частенько их на смычках, как собак, водили в Орду, а теперь, запомнишь ли ты, чтобы в деревне вашей татары были?
"Оно так — да ведь зато деньга-то была тогда наживнее! А не все ли равно: из поганых ли шла она рук, аль христианских? Господь создал серебро пречудно, что к нему поганое не пристает — перекрести, да дунь три раза, вот и чисто по-прежнему, у кого бы ты его ни взял".
Толстяк засмеялся и старик, незнакомец, улыбнулся. Ободренный хозяин снова заговорил с прежнею словоохотливостью. "А знамения-то, отец родимый, ведь уж они даром не бывают. Сказывал мне один приезжий — ведь этакое, подумаешь, диво проявит Господь! Видишь: над самым Звенигородом, будто по три ночи звонило в небесах — Бог весть что, и как! Слышат, чуют все — звонит — а ничего нет! Многие со страсти и от мира отреклись…"
— Да по городу и чудо. Где же и звонить, если не в звонком городе?
"А может статься, что знаменует, что на земле и не будут уже перезванивать в православных церквах? Послушаешь — иное место, волосы дыбом… Ведь и преосвященнейший…"
Хозяин опять остановился.
— Ну, что ж преоовященнейший?
"Упокой, Господи, душу его, — он был святой человек, угодник Божий! Сказывают, за год до его кончины, было у него явление, ночью. Стукнули в дверь келии, святитель проснулся, и с полуночной стороны вошел к нему юноша, красоты несказанной, облит лучами светлыми. "Писано, — сказал святитель, — не входяй дверьми тать есть, а ты кто, удививший меня и не в двери пришедший?" — И тогда юноша отвечал ему: "Посланник Божий я; блюди седмицу седьмую над христианами!" И ровно через год и через три месяца, и через двадцать дней — святитель отдал душу Богу, и мы без пастыря, и вот теперь уже третий год пошел, а Бог весть — князь есть, а митрополита нет. "Без владыки духовного словно лицо без одного ока", — говорил мне недавно старичок — у нас он живет в палатке, так, знаешь, подле церкви Божией… О, о, хо, хо!"
Хозяин перекрестился, а на его вздох отвечала хозяйка, также тяжелым вздохом, и перекрестилась.
"Я ведь к тому речь-то веду, кормилец, что вот без эдакой головы, какова голова великого боярина Иоанна Димитриевича, плохо, плохо матушке Москве…"
Незнакомец и толстяк молчали. В это время слез с печи дедушка Матвей и отправился к жбану, стоявшему на столе.
"Видно ты, хозяин, знал этого боярина хорошо?" — спросил дедушка Матвей.
— Кто ж его не знал, первого мудреца в совете покойного князя Василия Димитриевича, — отвечал хозяин. — Тут не к лести слово сказать, а душа говорит!
"Да что же, разве о нем что-нибудь слышно некошное?"
— Да ты сам, старинушка, ярославец, человек, стало быть, видишь, умный и бывалый — так чего же спрашивать.
"Ну, что, говорят, хотелось ему дочку-то свою за вашего князя выдать, да не удалось? Видишь, она будто, говорят, косая: так молодой ваш князь ни за что не хотел — и руками и ногами!"
Выразительное движение незнакомого старика, громкий кашель толстяка и поспешное старание хозяина перебить речь, изумили дедушку Матвея. Как умный старик, он посмотрел внимательно кругом и, будто ничего не замечая, принялся за ковш с квасом.
— О, о! как же я заболтался, — воскликнул хозяин, как будто боясь возобновления речи дедушки Матвея, — уж и петухи запели! Пора бы доброму молодцу и уснуть.
"Пора, пора, товарищ! — вскричал толстяк. — А нам пора ехать". Он вскочил поспешно, велел хозяину посветить и ушел из избы. Дедушка Матвей опять залез на печь, а старик, безмолвный и угрюмый по-прежнему, яркими глазами поглядел на него и стал подпоясываться. Толстяк вскоре воротился.
"Ну, что?" — сказал ему старик, по-татарски.
— Тотчас будет готово.
"Поедем же".
Они стали прибирать вещи и платье. Тщательно и бережливо завернул и отдал ящичек свой толстяку старик.
"Нет дурака, от которого чему-нибудь нельзя было научиться. Твой разговор с болтуном хозяином удивил меня. Какой черт сказывает им всякую всячину, все перевирает и заставляет говорить то, чего они вовсе не знают и не понимают!"
— Язык на что-нибудь у них да создан.
"Просить милостыню! — с презрением отвечал старик. — Не догадаются наложить подать на русские языки — казна княжеская обогатилась бы тогда. Люблю татар: слова не добьешься у них, а на деле не хуже русского! — Не забыть бы чего?"
Он посмотрел кругом и вышел, надвинув шапку на голову. За ним последовал толстяк.
"Ох, ты, бусурман окаянный! — заворчал дедушка Матвей, глядя с печи вслед им. — Татарин лучше русского! И шапку в светлице надел, и пошел не перекрестился! Ну, хорош!"